После ухода Шануа я долго не мог прийти в себя, думая о тех ловушках, которые угрожали несчастному Абди. Обвиняя его в убийстве Жозефа, они могли сказать ему, что я во всем сознался; и тогда, возможно, он поведает о той трагической ночи. Хитрость этих господ была шита белыми нитками, но у нее были все шансы на успех, ведь они имели дело с удивительно простодушным человеком.
По своей наивности Абди относился ко мне с таким восхищением, что приписывал мне сверхъестественный дар, благодаря которому я был способен вступить в схватку со всем человечеством, и, гордясь мною, бросая следователю своеобразный вызов, он мог похвастаться своим подвигом…
Я с нетерпением ждал часа омовений. Все заключенные теперь знали, что я нахожусь в этой камере, и каждый в надежде оказать мне услугу поглядывал на мое окошко и ловил малейший сигнал.
В тот день кто-то бросил камешек, чиркнувший по стене, и я сразу же забрался на стол. Один из заключенных, увидев мои глаза в просвете между планками жалюзи, сказал мне:
– Абди в тюрьме. Когда он пойдет в отхожее место, я предупрежу тебя, бросив камень, и тебе тут же надо будет пойти в свою уборную; попробуй переговорить с ним через очко…
Действительно выгребная яма у этих уборных была общей, и не было ничего проще, как связаться друг с другом посредством этой своеобразной акустической трубы. Вскоре я увидел Абди, которого сопровождал аскер; я спрыгнул со своего насеста и поспешил к «телефону».
Уборная для туземцев была отделена от моей лишь стеной, так что оба очка находились не более чем в одном метре друг от друга. Я услышал отчетливый шепот, кто-то позвал меня:
– Абд-эль-Хаи…
– Абди?
– Да, это я, я сижу в тюрьме.
– Тебя допрашивали?
– Нет, пока нет, но мне сказали, что вызовут на допрос сегодня.
И тогда я предупредил его о том, на какие хитрости могут пойти полицейские, и четко объяснил, что ему следует говорить о своем времяпрепровождении в ночь на 25 августа, между заходом солнца и утром следующего дня.
– Ты ничего не знаешь, ты спал в лодке, – сказал я ему в заключение, – все, что они наплетут обо мне, ложь.
– Понял. Но ты мог бы и не говорить этого. Пусть они выколют мне глаза, но я ничего им не скажу. Память моя осталась на дне морском.
Я вернулся в камеру, избавившись от ужасной тревоги; теперь я был уверен в Абди, как в самом себе. Поэтому на другой день утром я встретил Шануа с легким сердцем и почти весело. Я подумал, что настало время обсудить вопрос о гонорарах, ибо знал, насколько он неравнодушен к деньгам, насколько привередлив и сколь мало щепетилен.
– Поскольку вы сказали, мой дорогой метр, что ничем не можете мне помочь в ходе расследования, я полагаю, что вам бесполезно терять здесь свое драгоценное время. Я был тронут тем, с какой поспешностью вы пришли мне на помощь, и мне кажется, что одно только ваше присутствие в Джибути благотворно сказалось на общественном мнении.
– Можете в этом не сомневаться, в данном отношении моя поездка сюда не была совсем бесполезной.
– Да, она была необходима, и теперь мы можем безбоязненно ожидать результатов следствия. Если оно все же к чему-то приведет, я рассчитываю на вашу помощь в суде присяжных. Скажите мне теперь, какую сумму вы хотели бы получить, прежде чем вернуться опять в Аддис-Абебу.
– Прошу вас! Не будем об этом. Посмотрим, как пойдут дела в суде; пока же мы с вашей женой согласовали размер возмещения мелких расходов, связанных с моим пребыванием здесь.
Когда Шануа пришел опять через несколько дней, я был очень удивлен. Как бы между прочим он сказал мне, что решил дождаться приезда своей жены, которая приплывет на следующем пароходе. У меня не было никаких возражений, ибо я и представить себе не мог, что должен буду оплатить и этот дополнительный срок пребывания в Джибути.
Наконец, спустя три недели, он попрощался со мной, не скупясь на изъявления дружбы и самые пылкие ободрения.
Позднее я узнал, что Шануа бесстыднейшим образом тянул из меня деньги. Приехав в Джибути по моей телеграмме, он навестил Армгарт в Дыре-Дауа и сказал, что его отсутствие в Аддис-Абебе обходится ему в двести шестьдесят талеров в день (в пересчете по нынешнему курсу это двадцать пять тысяч франков). Потеряв голову из-за той критической ситуации, в которой я оказался, она не высказала никаких возражений. Вот почему этот почтенный адвокат не стал уточнять, о чем конкретно они договорились с моей женой, ибо знал, что на таких условиях я не соглашусь с увеличением срока его пребывания еще на двадцать два дня до приезда супруги. Возвращаясь в Аддис-Абебу, он снова остановился в Дыре-Дауа и потребовал заплатить ему пятьдесят тысяч франков (сегодня – пять миллионов) – стоимость его пребывания в Джибути по этой расценке. Не зная, что адвокат ничем не смог мне помочь, Армгарт заплатила ему эту сумму и вдобавок поблагодарила его за оказанные услуги.
IX
Вскоре после отъезда Шануа меня навестил Марсель Корн. Он бросился ко мне на шею с рыданиями и, когда к нему вновь вернулся дар речи, в подробностях рассказал мне обо всем, что происходит на заводе:
– Армгарт полна энергии и бодрости духа; никто бы и не догадался о ее переживаниях – такие спокойствие и невозмутимость она противопоставляет сочувствующему виду лицемеров. Она даже старается принимать гостей, и вечера бывают очень веселые… Кстати, каждый день заходит Жермен, и он делает все, чтобы отвлечь ее от мрачных мыслей. Вы, конечно, знаете, что ваших детей крестили?
– Крестили? Но они давно крещеные! Что ты хочешь сказать?
Он смутился, словно сболтнул лишнее:
– Боже мой! Я, наверное, напрасно об этом говорю, но вы знаете, как я вас люблю, и я поневоле страдаю от некоторых вещей, которые, конечно, мне только померещились… Я не могу сказать, что вашим доверием злоупотребляют, это не то слово, но у меня такое чувство, будто вам, возможно, не отвечают доверием и преданностью в той мере, в какой вы расточаете их тем, кто…
– Ну, говори, куда ты клонишь со всеми этими увертками по поводу крещения?
– Что ж, я скажу; пусть я рассержу вас, но мне надо облегчить душу. Армгарт крестила детей в миссии, чтобы их крестным отцом стал Жермен. Точнее, он-то и внушил ей эту мысль, сказав, что таким образом сможет заменить им отца…
– Черт! Они так уверены в моей смерти?
– О, нет! Но если дело обернется плохо и встанет вопрос о разводе…
– Ты возводишь чудовищную клевету, несчастный! Отдаешь ли ты отчет в том, сколь серьезны твои заявления?
– Я знал, что вы на меня рассердитесь. Нет, у меня нет уверенности, нет никаких вещественных доказательств; это лишь впечатления… Когда дело касается вас, понимаете, я готов на все…
– Ладно, оставь эти домыслы! Только твоя молодость, а также твоя неспособность понять характер Армгарт могут служить им оправданием. Она часто бывала резкой с тобой, возможно, это было несправедливо, и ты невольно затаил обиду.
– Не думайте так, Анри. Я искренне люблю Армгарт. Я восхищаюсь ее прямотой и нравственной чистотой. Именно из-за столь почтительного к ней отношения мысль о том, что она может оставить вас в беде, причиняет мне такие страдания. Это было бы ужасно!..
Подобные намеки всегда оставляют в душе рану; она кажется легкой, но вскоре обостряется, зараженная скрытым ядом, тем коварным ядом лжи, который, независимо от вашей воли, проникает вглубь и постепенно достигает сердца.
В письме я спрашивал у Армгарт, почему наши дети, которых она когда-то хотела видеть протестантами, только что приняли католичество?
Ее ответ облегчил мою душу; она говорила о своих дружеских чувствах к Жермену в таких четких выражениях, что я понял: он не более чем друг для нее. Чувствуя безысходность, томясь от одиночества среди недоброжелательных людей, злорадствовавших над ее горем, Армгарт находила поддержку в искренней дружбе, которая спасала ее от отчаяния.
Впрочем, в тот же вечер я получил другое письмо, доставленное уже подпольно, в нем она объясняла внешнюю холодность письма, посланного раньше, тем, что оно должно было пройти цензуру канцелярии суда. Она говорила, что прокурор Оливье терроризирует всех, угрожая арестовать любого, кто посмеет положительно отозваться обо мне.